|
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Я считаю долгом засвидетельствовать, что нумер Д-503 болен и не в состоянии регулировать своих чувств. И я уверен, что он увлечен был естественным негодованием...
Да, да, ухватился я. Я даже крикнул: держи ее!
Сзади, за плечами:
Вы ничего не кричали.
Да, но я хотел клянусь Благодетелем, я хотел.
Я на секунду провинчен серыми, холодными буравчиками глаз. Не знаю, увидел ли он во мне, что это (почти) правда, или у него была какая-то тайная цель опять на время пощадить меня, но только он написал записочку, отдал ее одному из державших меня и я снова свободен, то есть, вернее, снова заключен в стройные, бесконечные, ассирийские ряды.
Четырехугольник, и в нем веснушчатое лицо и висок с географической картой голубых жилок скрылись за углом, навеки. Мы идем одно миллионоголовое тело, и в каждом из нас та смиренная радость, какою, вероятно, живут молекулы, атомы, фагоциты. В древнем мире это понимали христиане, единственные наши (хотя и очень несовершенные) предшественники: смирение добродетель, а гордыня порок, и что "МЫ" от Бога, а "Я" от диавола.
Вот я сейчас в ногу со всеми и все-таки отдельно от всех. Я еще весь дрожу от пережитых волнений, как мост, по которому только что прогрохотал древний железный поезд. Я чувствую себя. Но ведь чувствуют себя, сознают свою индивидуальность только засоренный глаз, нарывающий палец, больной зуб: здоровый глаз, палец, зуб их будто и нет. Разве не ясно, что личное сознание это только болезнь.
Я, быть может, уже не фагоцит, деловито и спокойно пожирающий микробов (с голубым виском и веснушчатых); я, быть может, микроб, и, может быть, их уже тысяча среди нас, еще прикидывающихся, как и я, фагоцитами...
Что, если сегодняшнее, в сущности, маловажное происшествие что, если все это только начало, только первый метеорит из целого ряда грохочущих горящих камней, высыпанных бесконечностью на наш стеклянный рай?
Запись 23-я.
Конспект:
ЦВЕТЫ. РАСТВОРЕНИЕ КРИСТАЛЛА. ЕСЛИ ТОЛЬКО.
Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчего же не быть и таким, какие цветут раз в тысячу в десять тысяч лет. Может быть, об этом до сих пор мы не знали только потому, что именно сегодня пришло это раз-в-тысячу-лет.
И вот, блаженно и пьяно, я иду по лестнице вниз, к дежурному, и быстро у меня на глазах, всюду, кругом неслышно лопаются тысячелетние почки и расцветают кресла, башмаки, золотые бляхи, электрические лампочки, чьи-то темные лохматые глаза, граненые колонки перил, оброненный на ступенях платок, столик дежурного, над столиком нежно-коричневые, с крапинками, щеки Ю). Все необычайное, новое, нежное, розовое, влажное.
Ю берет у меня розовый талон, а над головой у ней сквозь стекло стены свешивается с невиданной ветки луна, голубая, пахучая. Я с торжеством показываю пальцем и говорю:
Луна, понимаете?
Ю взглядывает на меня, потом на нумер талона и я вижу это ее знакомое, такое очаровательно целомудренное движение: поправляет складки юнифы между углами колен.
У вас, дорогой, ненормальный, болезненный вид потому что ненормальность и болезнь одно и то же. Вы себя губите, и вам этого никто не скажет никто.
Это "никто" конечно, равняется нумеру на талоне: I-330. Милая, чудесная Ю! Вы, конечно, правы: я неблагоразумен, я болен, у меня душа, я микроб. Но разве цветение не болезнь? Разве не больно, когда лопается почка? И не думаете ли вы, что сперматозоид страшнейший из микробов?
Я наверху, у себя в комнате. В широко раскрытой чашечке кресла I. Я на полу, обнял ее ноги, моя голова у ней на коленях, мы молчим. Тишина, пульс... и так: я кристалл, и я растворяюсь в ней, в I. Я совершенно ясно чувствую, как тают, тают ограничивающие меня в пространстве шлифованные грани я исчезаю, растворяюсь в ее коленях, в ней, я становлюсь все меньше и одновременно все шире, все больше, все необъятней. Потому что она это не она, а Вселенная. А вот на секунду я и это пронизанное радостью кресло возле кровати мы одно: и великолепно улыбающаяся старуха у дверей Древнего Дома, и дикие дебри за Зеленой Стеной, и какие-то серебряные на черном развалины, дремлющие, как старуха, и где-то, невероятно далеко, сейчас хлопнувшая дверь это все во мне, вместе со мною, слушает удары пульса и несется сквозь блаженную секунду...
В нелепых, спутанных, затопленных словах я пытаюсь рассказать ей, что я кристалл, и потому во мне дверь, и потому я чувствую, как счастливо кресло. Но выходит такая бессмыслица, что я останавливаюсь, мне просто стыдно: я и вдруг...
Милая I, прости меня! Я совершенно не понимаю: я говорю такие глупости...
Отчего же ты думаешь, что глупость это нехорошо? Если бы человеческую глупость холили и воспитывали веками так же, как ум, может быть, из нее получилось бы нечто необычайно драгоценное.
Да... (Мне кажется, она права как она может сейчас быть неправа?)
И за одну твою глупость за то, что ты сделал вчера на прогулке, я люблю тебя еще больше еще больше.
Но зачем же ты меня мучила, зачем же не приходила, зачем присылала свои талоны, зачем заставляла меня...
А может быть, мне нужно было испытать тебя? Может быть, мне нужно знать, что ты сделаешь все, что я захочу что ты уж совсем мой?
Да, совсем!
Она взяла мое лицо всего меня в свои ладони, подняла мою голову:
Ну, а как же ваши "обязанности всякого честного нумера"? А?
Сладкие, острые, белые зубы; улыбка. Она в раскрытой чашечке кресла как пчела: в ней жало и мед.
Да, обязанности... Я мысленно перелистываю свои последние записи: в самом деле, нигде даже и мысли о том, что в сущности я бы должен...
Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в ее зрачки, перебегаю с одного на другой и в каждом из них вижу себя: я крошечный, миллиметровый заключен в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять пчелы губы, сладкая боль цветения...
В каждом из нас, нумеров, есть какой-то невидимый, тихо тикающий метроном, и мы, не глядя на часы, с точностью до 5 минут знаем время. Но тогда метроном во мне остановился, я не знал, сколько прошло, в испуге схватил из-под подушки бляху с часами...
Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты такие до смешного коротенькие, куцые, бегут, а мне нужно столько рассказать ей все, всего себя: о письме О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то о своих детских годах о математике Пляпе, о \sqrt{-1} и как я в первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе в такой день оказалось чернильное пятно.
I подняла голову, оперлась на локоть. По углам губ две длинные, резкие линии и темный угол поднятых бровей: крест.
Может быть, в этот день... остановилась, и брови еще темнее. Взяла мою руку, крепко сжала ее. Скажи, ты меня не забудешь, ты всегда будешь обо мне помнить?
Почему ты так? О чем ты? I, милая?
I молчала, и ее глаза уже мимо меня, сквозь меня, далекие. Я вдруг услышал, как ветер хлопает о стекло огромными крыльями (разумеется, это было и все время, но услышал я только сейчас), и почему-то вспомнились пронзительные птицы над вершиной Зеленой Стены.
I встряхнула головой, сбросила с себя что-то. Еще раз, секунду, коснулась меня вся так аэро секундно, пружинно касается земли перед тем, как сесть.
Ну, давай мои чулки! Скорее!
Чулки брошены у меня на столе, на раскрытой (193-й) странице моих записей. Второпях я задел за рукопись, страницы рассыпались и никак не сложить по порядку, а главное если и сложить, все равно, не будет настоящего порядка, все равно останутся какие-то пороги, ямы, иксы.
Я не могу так, сказал я. Ты вот здесь, рядом, и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса и не могу разобрать слов, не знаю, что там. Я не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме, и какие коридоры, и почему доктор или, может быть, ничего этого не было?
I положила мне руки на плечи, медленно, глубоко вошла в глаза.
Ты хочешь узнать все?
Да, хочу. Должен.
И ты не побоишься пойти за мной всюду, до конца куда бы я тебя ни повела?
Да, всюду!
Хорошо. Обещаю тебе: когда кончится праздник, если только... Ах да: а как ваш "[Интеграл]" все забываю спросить скоро?
Нет: что "если только"? Опять? Что "если только"?
Она (уже у двери):
Сам увидишь...
Я один. Все, что от нее осталось, это чуть слышный запах, похожий на сладкую, сухую, желтую пыль каких-то цветов из-за Стены. И еще: прочно засевшие во мне крючочки-вопросы вроде тех, которыми пользовались древние для охоты на рыбу (Доисторический Музей).
...Почему она вдруг об "[Интеграле]"?
Запись 24-я.
Конспект:
ПРЕДЕЛ ФУНКЦИИ. ПАСХА. ВСЕ ЗАЧЕРКНУТЬ.
Я как машина, пущенная на слишком большое число оборотов; подшипники накалились, еще минута закапает расплавленный металл, и все в ничто. Скорее холодной воды, логики. Я лью ведрами, но логика шипит на горячих подшипниках и расплывается в воздухе неуловимым белым паром.
Ну да, ясно: чтобы установить истинное значение функции надо взять ее предел. И ясно, что вчерашнее нелепое "растворение во Вселенной", взятое в пределе, есть смерть. Потому что смерть именно полнейшее растворение меня во Вселенной. Отсюда если через "Л" обозначим любовь, а через "С" смерть, то Лf(С), то есть любовь и смерть...
Да, именно, именно. Потому-то я и боюсь I, я борюсь с ней, я не хочу. Но почему же во мне рядом и "я не хочу" и "мне хочется"? В том-то и ужас, что мне хочется опять этой вчерашней блаженной смерти. В том-то и ужас, что даже теперь, когда логическая функция проинтегрирована, когда очевидно, что она неявно включает в себя смерть, я все-таки хочу ее губами, руками, грудью, каждым миллиметром...
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Скачать полный текст (307 Кб)
Перейти на страницу автора
|