Главная / Стихи / Проза / Биографии

Поиск:
 

Классикару

Записки из мертвого дома (Федор Достоевский)


Страницы: 1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65 


- Постой, говорит, я еще с тобой поговорю, рожа-то мне знакомая, - сам бельмы на меня так и пялит. А я его допрежь сего никогда и не видывал. К другому: - Ты кто?

- Махни-драло, ваше высокоблагородие.

- Это так тебя и зовут Махни-драло?

- Так и зовут, ваше высокоблагородие.

- Ну, хорошо, ты Махни-драло, а ты? - к третьему, значит.

- А я за ним, ваше высокоблагородие.

- Да прозываешься-то ты как?

- Так и прозываюсь: "А я за ним", ваше высокоблагородие.

- Да кто ж тебя, подлеца, так назвал?

- Добрые люди так назвали, ваше высокоблагородие. На свете не без добрых людей, ваше высокоблагородие, известно.

- А кто такие эти добрые люди?

- А я запамятовал маленько, ваше высокоблагородие, уж извольте простить великодушно.

- Всех позабыл?

- Всех позабыл, ваше высокоблагородие.

- Да ведь были ж у тебя тоже отец и мать?.. Их-то хоть помнишь ли?

- Надо так полагать, что были, ваше высокоблагородие, а впрочем, тоже маненько запамятовал; может, и были, ваше высокоблагородие.

- Да где ж ты жил до сих пор?

- В лесу, ваше высокоблагородие.

- Все в лесу?

- Все в лесу.

- Ну, а зимой?

- Зимы не видал, ваше высокоблагородие.

- Ну, а ты, тебя как зовут?

- Топором, ваше высокоблагородие.

- А тебя?

- Точи не зевай, ваше высокоблагородие.

- А тебя?

- Потачивай небось, ваше высокоблагородие.

- Все ничего не помните?

- Ничего не помним, ваше высокоблагородие.

Стоит, смеется, и они на него глядя, усмехаются. Ну, а другой раз и в зубы ткнет, как нарвешься. А народ-то все здоровенный, жирные такие.

- Отвести их в острог, говорит, я с ними потом; ну, а ты оставайся, - это мне то есть говорит. - Пошел сюда, садись! - Смотрю: стол, бумага, перо. Думаю: "Чего ж он это ладит делать?" - Садись, говорит, на стул, бери перо, пиши! - а сам схватил меня за ухо и тянет. Я смотрю на него, как черт на попа: "Не умею, говорю, ваше высокоблагородие". - Пиши!

- Помилосердуйте, ваше высокоблагородие. - Пиши, как умеешь, так и пиши! - а сам все за ухо тянет, все тянет, да как завернет! Ну, братцы, скажу, легче бы он мне триста розог всыпал, ажно искры посыпались, - пиши, да и только!

- Да что он, сдурел, что ли?

- Нет, не сдурел. А в Т-ке писарек занедолго штуку выкинул: деньги тяпнул казенные да с тем и бежал, тоже уши торчали. Ну, дали знать повсеместно. А я по приметам-то как будто и подошел, так вот он и пытал меня: умею ль я писать и как я пишу?

- Эко дело, парень! А больно?

- Говорю, больно.

Раздался всеобщий смех.

- Ну, а написал?

- Да чего написал? Стал пером водить, водил-водил по бумаге-то, он и бросил. Ну, плюх с десяток накидал, разумеется, да с тем и пустил, тоже в острог, значит.

- А ты разве умеешь писать?

- Прежде умел, а вот как перьями стали писать, так уж я и разучился...

Вот в таких рассказах, или, лучше сказать, в такой болтовне, проходило иногда наше скучное время. Господи, что это была за скука! Дни длинные, душные, один на другой точь-в-точь похожие. Хоть бы книга какая-нибудь! И между тем я, особенно вначале, часто ходил в госпиталь, иногда больной, иногда просто лежать; уходил от острога. Тяжело было там, еще тяжелее, чем здесь, нравственно тяжелее. Злость, вражда, свара, зависть, беспрерывные придирки к нам, дворянам, злые, угрожающие лица! Тут же в госпитале все были более на равной ноге, жили более по-приятельски. Самое грустное время в продолжение целого дня приходилось вечером, при свечах, и в начале ночи. Укладываются спать рано. Тусклый ночник светит вдали у дверей яркой точкой, а в нашем конце полумрак. Становится смрадно и душно. Иной не может заснуть, встанет и сидит часа полтора на постели, склонив свою голову в колпаке, как будто о чем-то думает. Смотришь на него целый час и стараешься угадать, о чем он думает, чтобы тоже как-нибудь убить время. А то начнешь мечтать, вспоминать прошедшее, рисуются широкие и яркие картины в воображении; припоминаются такие подробности, которых в другое время и не припомнил бы и не прочувствовал бы так, как теперь. А то гадаешь про будущее: как-то выйдешь из острога? Куда? Когда это будет? Воротишься ль когда-нибудь на свою родимую сторону? Думаешь, думаешь, и надежда зашевелится в душе... А то иной раз просто начнешь считать: раз, два, три и т. д., чтоб как-нибудь среди этого счета заснуть. Я иногда насчитывал до трех тысяч и не засыпал. Вот кто-нибудь заворочается. Устьянцев закашляет своим гнилым, чахоточным кашлем и потом слабо застонет и каждый раз приговаривает: "Господи, я согрешил!" И странно слышать этот больной, разбитый и ноющий голос среди всеобщей тиши. А вот где-нибудь в уголке тоже не спят и разговаривают с своих коек. Один что-нибудь начнет рассказывать про свою быль, про далекое, про минувшее, про бродяжничество, про детей, про жену, про прежние порядки. Так и чувствуешь уже по одному отдаленному шепоту, что все, об чем он рассказывает, никогда к нему опять не воротится, а сам он, рассказчик, - ломоть отрезанный; другой слушает. Слышен только тихий, равномерный шепот, точно вода журчит где-то далеко... Помню, однажды, в одну длинную зимнюю ночь, я прослушал один рассказ. С первого взгляда он мне показался каким-то горячешным сном, как будто я лежал в лихорадке и мне все это приснилось в жару, в бреду...

IV

АКУЛЬКИН МУЖ

Рассказ

Ночь была поздняя, час двенадцатый. Я было заснул, но вдруг проснулся. Тусклый, маленький свет отдаленного ночника едва озарял палату... Почти все уже спали. Спал даже Устьянцев, и в тишине слышно было, как тяжело ему дышится и как хрипит у него в горле с каждым дыханьем мокрота. В отдалении, в сенях, раздались вдруг тяжелые шаги приближающейся караульной смены. Брякнуло прикладом об пол ружье. Отворилась палата; ефрейтор, осторожно ступая, пересчитал больных. Через минуту заперли палату, поставили нового часового, караул удалился, и опять прежняя тишина. Тут только я заметил, что неподалеку от меня, слева, двое не спали и как будто шептались между собою. Это случалось в палатах: иногда дни и месяцы лежат один подле другого и не скажут ни слова, и вдруг как-нибудь разговорятся в ночной вызывающий час, и один начнет перед другим выкладывать все свое прошедшее.

Они, по-видимому, давно уже говорили. Начала я не застал, да и теперь не все мог расслышать; но мало-помалу привык и стал все понимать. Мне не спалось: что же делать, как не слушать?.. Один рассказывал с жаром, полулежа на постели, приподняв голову и вытянув по направлению к товарищу шею. Он, видимо, был разгорячен, возбужден; ему хотелось рассказывать. Слушатель его угрюмо и совершенно равнодушно сидел на своей койке, протянув по ней ноги, изредка что-нибудь мычал в ответ или в знак участия рассказчику, но как будто более для приличия, а не в самом деле, и поминутно набивал из рожка свой нос табаком. Это был исправительный солдат Черевин, человек лет пятидесяти, угрюмый педант, холодный резонер и дурак с самолюбием. Рассказчик Шишков был еще молодой малый, лет под тридцать, наш гражданский арестант, работавший в швальне. До сих пор я мало обращал на него внимания; да и потом во все время моей острожной жизни как-то не тянуло меня им заняться. Это был пустой и взбалмошный человек. Иногда молчит, живет угрюмо, держит себя грубо, по неделям не говорит. А иногда вдруг ввяжется в какую-нибудь историю, начнет сплетничать, горячится из пустяков, снует из казармы в казарму, передает вести, наговаривает, из себя выходит. Его побьют, он опять замолчит. Парень был трусоватый и жидкий. Все как-то с пренебрежением с ним обходились. Был он небольшого роста, худощавый; глаза какие-то беспокойные, а иногда как-то тупо задумчивые. Случалось ему что-нибудь рассказывать: начнет горячо, с жаром, даже руками размахивает - и вдруг порвет али сойдет на другое, увлечется новыми подробностями и забудет, о чем начал говорить. Он часто ругивался и непременно, бывало, когда ругается, попрекает в чем-нибудь человека, в какой-нибудь вине перед собой, с чувством говорит, чуть не плачет... На балалайке он играл недурно и любил играть, а на праздниках даже плясал, и плясал хорошо, когда, бывало, заставят... Его очень скоро можно было что-нибудь заставить сделать... Он не то чтоб уж так был послушен, а любил лезть в товарищество и угождать из товарищества.

Я долго не мог вникнуть, про что он рассказывает. Мне казалось тоже сначала, что он все отступает от темы и увлекается посторонним. Он, может быть, и замечал, что Черевину почти дела нет до его рассказа, но, кажется, хотел нарочно убедить себя, что слушатель его - весь внимание, и, может быть, ему было бы очень больно, если б он убедился в противном.

- ...Бывало, выйдет на базар-то, - продолжал он, - все кланяются, чествуют, одно слово - богатей.

- Торги, говоришь, имел?

- Ну да, торги. Оно по мещанству-то промеж нами бедно. Голь как есть. Бабы-то с реки-то, на яр, эвона куда воду носят в огороде полить; маются-маются, а к осени и на щи-то не выберут. Разор. Ну, заимку большую имел, землю работниками пахал, троих держал, опять к тому ж своя пасека, медом торговали и скотом тоже, и по нашему месту, значит, был в великом уважении. Стар больно был, семьдесят лет, кость-то тяжелая стала, седой, большой такой. Этта выйдет в лисьей шубе на базар-то, так все-то чествуют. Чувствуют, значит. "Здравствуйте, батюшка, Анкудим Трофимыч!" - "Здравствуй, скажет, и ты". Никем то есть не побрезгает. "Живите больше, Анкудим Трофимыч!" - "А как твои дела?" - спросит. "Да наши дела, как сажа бела. Вы как, батюшка?" - "Живем и мы, скажет, по грехам нашим, тоже небо коптим". - "Живите больше, Анкудим Трофимыч!" Никем то есть не брезгует, а говорит - так всякое слово его словно в рубль идет. Начетчик был, грамотей, все-то божественное читает. Посадит старуху перед собой: "Ну, слушай, жена, понимай!" - и начнет толковать. А старуха-то не то чтобы старая была, на второй уж на ней женился, для детей, значит, от первой-то не было. Ну, а от второй-то, от Марьи-то Степановны, два сына были еще невзрослые, младшего-то, Васю, шестидесяти лет прижил, а Акулька-то, дочь из всех старшая, значит, восемнадцати лет была.


Страницы: 1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65 

Скачать полный текст (637 Кб)
Перейти на страницу автора


Главная / Стихи / Проза / Биографии       Современные авторы - на серверах Стихи.ру и Проза.ру

Rambler's Top100
Rambler's Top100
© Литературный клуб. Все произведения, опубликованные на этом сервере, перешли в общественное достояние. Срок охраны авторских прав на них закончился и теперь они могут свободно копироваться в Интернете. Информация о сервере и контактные данные.